Они снова молча полюбовались сурасундари. Даярам украдкой переводил взгляд на Амриту. Дыхание его прерывалось от чуть ли не болезненного впечатления, производимого красотой Тиллоттамы. А она была иная, чем вчера, — веселость, даже удальство, прорывавшееся в словах и движениях, исчезли.
Рамамурти, чувствуя, что разговор не идет в том направлении, в каком бы ему хотелось, снова принялся за рассказ о храмах и их загадках.
Он говорил о фигурах гандхарвов — небесных музыкантов, изваянных высоко на стене храма Кайласа в Эллоре в полете, переданном настолько точно, что фигуры действительно кажутся летящими. О диске с кентавром и нагой наездницей — совершенно эллинской скульптуре, неведомо как украсившей балюстраду балкона в знаменитой ступе Санчи. Еще об одной амазонке, на коне со слоновым хоботом и львиными лапами, на западном фасаде храма Муктесвар у священного пруда Бхубанешвара, в Ориссе, где по преданию было семь тысяч храмов, а сейчас уцелело лишь 100.
Об удивительных лицах женщин на фресках в дравидийских храмах Бадами около знаменитой деревни Айхолли — когда-то столицы династии Чалукья, — круглых, с длинными голубыми глазами, с очень удлиненными шеями. Последнее по древнеиндийским канонам считалось признаком неверности и неустойчивости характера, а голубые глаза — дурными, «кошачьими». Изображать Парвати в таком стиле могли или еретики, или чужие. Но откуда взялись они в сердце Деккана?
— Я рассказал те немногие загадки, которые видел сам, — закончил Рамамурти, — но сколько еще таких забытых отголосков прошлого. Через них мы поймем чувство жизни наших предков.
— Очень хорошо сказано — именно чувство жизни, — согласилась Тиллоттама, — а не так, как обычно — хватаемся за внешнее, за форму, содержание которой давно умерло, и приходим к пустой тоске. Не нужно так удивляться, — добавила Амрита с улыбкой, — разве одни мужчины имеют право читать Ауробиндо Гхоша?
— Я вовсе этого не подумал, только удивился.
— Чему же? Разве вы не говорили в прошлый раз, что тема изображения женщины и ее красоты — главная во всем искусстве Индии? Что миллионы ее статуй говорят о неизменном преклонении всего народа перед женским началом, а не только приверженцев культа Шакти? Если вы это понимаете, то почему же…
— Я не привык… — начал было Даярам и поправился: — Нет, вы не подумайте, я считаю, что наша женщина — это звезда Индии, опора и спасение нашего народа!
— Высокопарные слова и, как все высокопарное, лживые! — Тиллоттама рассмеялась недобро и презрительно. — Довольно, я слышала много о том, как у нас любят женщину. Вы с вашей сентиментальной звездой Индии, с женщиной в искусстве — что вы знаете о жизни, прекраснодушный муртикар?
Она замолчала, подняв голову.
Рамамурти растерянно смотрел на нее, не находя слов.
Тиллоттама ударила его очень больно, ибо для каждого настоящего художника грубое расхождение окружающей жизни с его идеалами — тайная и никогда не заживающая рана души.
— Да, это горькая правда! — наконец сказал он. Тиллоттама внезапно смягчилась. С нежностью погладила плечо художника своей темной рукой, и ее браслеты скатились до локтя. Даярам вздрогнул от неожиданности.
— Глядя на ваше огорченное лицо, я вспомнила, что мужчины никогда не становятся совсем взрослыми. Может быть, в этом все дело? Но не будем углубляться в неприятное, у нас слишком мало времени. Расскажите немного о себе, вы такой интересный человек.
Даярам коротко рассказал о погибшем в войну отце — субадаре англо-индийской армии, о матери — учительнице, вырастившей его и двух его сестер.
— Раджастанец?
— Конечно, угадать нетрудно. А вы… вот вы — из Южной Индии. Майсур?
— Нет, не угадали. Траванкор-Кочин! Я из найяров.
— Повелитель Шива! Так вот откуда ваша свободная независимость! А я думал, что вы дочь магараджи!
— Вы все знаете! И в то же время совсем мало.
— Знаю, — заупрямился Даярам. — Даже то, что вас, найяров, считали четвертой кастой, а вы кшатрии, хотя и не носите священного шнура.
— Сдаюсь, — переходя от грустного тона к своей дразнящей усмешке, сказала Тиллоттама. — Нет, не сдаюсь. Найяры упоминаются еще в Махабхарате. Где?
Художник поднял обе руки над головой в шутливой просьбе пощады.
— В истории принца Сахадевы, который на юге встретился с царем Синечерным. В его царстве женщины были особенно прекрасны и пользовались неслыханной нигде моральной свободой, — важно сказала Тиллоттама.
— Что они и теперь особенно прекрасны, в этом нет никакого сомнения, — сказал Даярам на малаяламе — языке юга Малабарского побережья.
Тиллоттама даже отшатнулась.
— Во время войны мы жили у мужа старшей сестры в Тривандраме, — пояснил художник на том же языке.
— А я родилась около Нагеркойла, но родители давно переехали в Мадрас. Там я училась в школе танцев, но мама сильно заболела, и тетя взяла меня к себе в Бенгалию… но это уже неинтересно!
— Не смею настаивать, но мне интересно все, что касается вас.
— История эта длинная и грустная.
— Тогда скажите хоть, где вы живете сейчас?
— В Лахоре.
— Как в Лахоре? Вы пакистанка? — вскричал художник.
— Сейчас — да!
— И там вы замужем? Тогда как же… вы здесь одна?
— Я там не замужем, но здесь не одна, — резко ответила Тиллоттама, бросая взгляд на часики — жест, больше всего страшивший художника.
— Хорошо, я вижу, что утомил вас расспросами. Дайте мне вашу ладонь — ну, вот видите, знак анкабагра для управления слоном — признак королевского происхождения. Я не сомневаюсь, что на левой подошве у вас есть кружок, означающий, что вы рождены быть королевой, — шутил Рамамурти, стараясь развеять возникшее отчуждение.